• ↓
  • ↑
  • ⇑
 
12:40 

Римлянам, II, 13-15

Потому что не слушатели закона праведны пред Богом, но исполнители закона оправданы будут, ибо когда язычники, не имеющие закона, по природе законное делают, то, не имея закона, они сами себе закон: они показывают, что дело закона у них написано в сердцах, о чем свидетельствует совесть их и мысли их, то обвиняющие, то оправдывающие одна другую.

11:13 

Птицы Летнего Треугольника, и за пределами его

Сколько птиц на небе? Тех, что увековечены в узорах созвездий?
Давайте посмотрим.

Ворон (Corvus)
Лебедь (Cygnus)
Орел (Aquila)
Голубь (Columba)
Павлин (Pavo)
Райская Птица (Apus)
Тукан (Tucana)
Феникс (Phoenix)
Журавль (Grus)

Это те девять, что в полном праве и официально признаны. Но ведь есть еще Лира, которую обхватывает цепкими когтями не то Коршун, не то еще один Орел (ан-Наср). Я склоняюсь к Коршуну только потому, что один Орел уже есть, и неохота создавать путаницу. Да и в магических манускриптах Вега - это именно "пикирующий гриф" - Vultur Cadens.
Есть также еще одна родная всем горожанам птица - Воробей (Passer) - именно так называл Кеплер созвездие, которое по Планциусу и ныне называют "летучая рыба". Кроме того, Ян Гевелий обнаружил на небе, и не где-нибудь, а в самом Летнем Треугольнике (который и так по углам состоит из трех птиц - Лебедя, Коршуна и Орла), мчащуюся лисицу, успешно свистнувшую где-то Гуся (Anser, альфа Лисички). Это уже двенадцать.



Ну а где же птицам еще быть, как не на небе?

Однако "старожилов"-птиц как раз куда меньше - это все те же три вершины Треугольника, да Ворон, который попал на небо совершенно уж комичным образом. Смотрите:

Аполлон послал Ворона с Чашей за водой. По пути Ворон задержался, случайно заметив дерево, усыпанное незрелыми фигами, и решил подождать, пока они созреют, чтобы полакомиться ими. Вернувшись к Аполлону с водой, он в знак оправдания своего опоздания держал в когтях водяную змею (Гидру), и утверждал, что она преграждала ему путь к источнику. Но Аполлон разоблачил обманщика и наказал его: впредь в пору созревания плодов фигового дерева Ворон должен изнывать от жажды. В назидание другим Аполлон поместил на небо всех: Ворона, Чашу и Гидру!

Досталось всем! Никому мало не показалось! Всех поместили на всеобщее обозрение. Не знаю, как вам, но я, каждый раз, когда это читаю, смеюсь. Такой вид дисциплинарного взыскания - самый экзотический из всех, про которые я слышал.

Но вернемся к крылатым. Итак, у нас четыре старых птичьих созвездия, и много новых, южных, тех, которые суждено было обнаружить не тысячам обычных людей, а единицам, отважившимся на опасные путешествия в неведанные земли. Они-то и увековечили себя, придумав кучу причудливых названий, в которых доминируют либо фрагменты корабля, либо инструменты мореплавателей.

Однако были и особо выдающиеся личности в этой сфере. Уже упоминавшийся Планциус, он же Петер Платевёт, картограф, астроном и богослов, уже начал составлять карты из фрагментов только-только открывавшихся южных светил. И когда в конце XVI века Фредерик де Хоутман отправился в Earste Schipvaart, то Планциус договорился с его штурманом Питером Дирксзооном Кейзером о том, что тот нанесет неизвестные прежде созвездия на карты и доставит их в Нидерланды. Хоутман помогал Кейзеру в этом вековом действе - штурман не дожил до возвращения, а путешественник доставил астроному в целости новые сведения. Так появилось целых 12 новых созвездий (а вместе с Голубем, Южным Крестом и Южным Треугольником, которых Планциусу "привезли" предыдущие путешественники, в том числе Фернандо Магеллан - пятнадцать), из которых шестеро - птицы! Окончательно зафиксировал новые сведения Иоганн Байер в своей Уранографии, и с тех пор птичье население на небе сильно выросло.

10:49 

FAREWELL SUMMER

Слушайте, ну это уже совсем.
Наши Марсианские Хроники, Вино из Одуванчиков, Летнее утро-летняя ночь и сотни рассказов, получается, вчера остались без своего создателя, причем чуть ли не в тот самый час, когда я запостил потрясающий фрагмент из его книги. Как раз сейчас перечитывал Dandelion Wine - ведь новое лето началось! И вот, старик, один из лучших людей, что появлялись на нашей планете в XX веке, уже перешел в другое состояние.
Благодаря Юльке у меня вся полка заставлена его книгами, хотя я еще не все из них читал. Но какую ни открой - везде все та же красота, та самая, да, именно та самая, которая спасает мир!
Прощай, лето!
Но книги по всему миру читают и восторгаются, поэтому, смерти вопреки, здравствуй, новое лето!


12:26 



Grandfather stood on the wide front porch like a captain surveying the vast unmotioned calms of a season dead ahead. He questioned the wind and the untouchable sky and the lawn on which stood Douglas and Tom to question only him.

“Grandpa, are they ready? Now?”

Grandfather pinched his chin. “Five hundred, a thousand, two thousand easy. Yes, yes, a good supply. Pick ’em easy, pick ’em all. A dime for every sack delivered to the press!”

“Hey!”

The boys bent, smiling. They picked the golden flowers. The flowers that flooded the world, dripped off lawns onto brick streets, tapped softly at crystal cellar windows and agitated themselves so that on all sides lay the dazzle and glitter of molten sun.

“Every year,” said Grandfather. “They run amuck; I let them. Pride of lions in the yard. Stare, and they burn a hole in your retina. A common flower, a weed that no one sees, yes. But for us, a noble thing, the dandelion.”

So, plucked carefully, in sacks, the dandelions were carried below. The cellar dark glowed with their arrival. The wine press stood open, cold. A rush of flowers warmed it. The press, replaced, its screw rotated, twirled by Grandfather, squeezed gently on the crop.

“There . . . so . . .”

The golden tide, the essence of this fine fair month ran, then gushed from the spout below, to be crocked, skimmed of ferment, and bottled in clean ketchup shakers, then ranked in sparkling rows in cellar gloom.

Dandelion wine.

The words were summer on the tongue. The wine was summer caught and stoppered. And now that Douglas knew, he really knew he was alive, and moved turning through the world to touch and see it all, it was only right and proper that some of his new knowledge, some of this special vintage day would be sealed away for opening on a January day with snow falling fast and the sun unseen for weeks or months and perhaps some of the miracle by then forgotten and in need of renewal. Since this was going to be a summer of unguessed wonders, he wanted it all salvaged and labeled so that any time he wished, he might tiptoe down in this dank twilight and reach up his fingertips.

And there, row upon row, with the soft gleam of flowers opened at morning, with the light of this June sun glowing through a faint skin of dust, would stand the dandelion wine. Peer through it at the wintry day—the snow melted to grass, the trees were reinhabitated with bird, leaf, and blossoms like a continent of butterflies breathing on the wind. And peering through, color sky from iron to blue.

Hold summer in your hand, pour summer in a glass, a tiny glass of course, the smallest tingling sip for children; change the season in your veins by raising glass to lip and tilting summer in.

“Ready, now, the rain barrel!”

Nothing else in the world would do but the pure waters which had been summoned from the lakes far away and the sweet fields of grassy dew on early morning, lifted to the open sky, carried in laundered clusters nine hundred miles, brushed with wind, electrified with high voltage, and condensed upon cool air. This water, falling, raining, gathered yet more of the heavens in its crystals. Taking something of the east wind and the west wind and the north wind and the south, the water made rain and the rain, within this hour of rituals, would be well on its way to wine.

Douglas ran with the dipper. He plunged it deep in the rain barrel. “Here we go!”

The water was silk in the cup; clear, faintly blue silk. It softened the lip and the throat and the heart, if drunk. This water must be carried in dipper and bucket to the cellar, there to be leavened in freshets, in mountain streams, upon the dandelion harvest.

Even Grandma, when snow was whirling fast, dizzying the world, blinding windows, stealing breath from gasping mouths, even Grandma, one day in February, would vanish to the cellar.

Above, in the vast house, there would be coughings, sneezings, wheezings, and groans, childish fevers, throats raw as butcher’s meat, noses like bottled cherries, the stealthy microbe everywhere.

Then, rising from the cellar like a June goddess, Grandma would come, something hidden but obvious under her knitted shawl. This, carried to every miserable room upstairs-and-down would be dispensed with aroma and clarity into neat glasses, to be swigged neatly. The medicines of another time, the balm of sun and idle August afternoons, the faintly heard sounds of ice wagons passing on brick avenues, the rush of silver skyrockets and the fountaining of lawn mowers moving through ant countries, all these, all these in a glass.

Yes, even Grandma, drawn to the cellar of winter for a June adventure, might stand alone and quietly, in secret conclave with her own soul and spirit, as did Grandfather and Father and Uncle Pert, or some of the boarders, communing with a last touch of a calendar long departed, with the picnics and the warm rains and the smell of fields of wheat and new popcorn and bending hay. Even Grandma, repeating and repeating the fine and golden words, even as they were said now in this moment when the flowers were dropped into the press, as they would be repeated every winter for all the white winters in time. Saying them over and over on the lips, like a smile, like a sudden patch of sunlight in the dark.

Dandelion wine. Dandelion wine. Dandelion wine.

12:19 

Афанасий Шеншин:

Пусть мчитесь вы, как я, покорны мигу,
Рабы, как я, мне прирождённых числ,
Но лишь взгляну на огненную книгу,
Не численный я в ней читаю смысл.

В венцах, лучах, алмазах, как калифы,
Излишние средь жалких нужд земных,
Незыблемой мечты иерогли́фы,
Вы говорите: «Вечность мы, — ты миг.

Нам нет числа. Напрасно мыслью жадной
Ты думы вечной догоняешь тень;
Мы здесь горим, чтоб в сумрак непроглядный
К тебе просился беззакатный день.

Вот почему, когда дышать так трудно,
Тебе отрадно так поднять чело
С лица земли, где всё темно и скудно,
К нам, в нашу глубь, где пышно и светло».


22 ноября 1876

12:16 

Будто с полотен Куинджи сошло ранним летом

вот это


11:25 

Пробирает до самых глубин души, вызывает дрожь под майскими-уже-июньскими листьями, расширяет сознание, взрывает воображение - неуловимый и всеприсутствующий восторг:


10:53 

Как молитва

Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы — как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.

А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самой неинтересностью своей.

У каждого — свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.

И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой...
Все это забирает он с собой.

Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!

Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?

Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.

Уходят люди... Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать.


Е.Е., 1961

10:42 



Всем доброго утра!

Like the river joins the ocean

главная